– А ты собачкой за ним побеги, Петр Васильич… Ах, прокурат!.. Глаз-то кривой у него как заиграл…
Часть третья
Зыковский дом запустел как-то сразу. Родион Потапыч живмя жил на своей шахте и домой выходил очень редко, недели через две. Яша «старался» на Мутяшке в партии Кишкина, а дома из мужиков оставался один безответный зять Прокопий. Прежде было людно, теперь хоть мышей лови, как в пустом амбаре. Сама Устинья Марковна что-то все недомогалась, замужняя дочь Анна возилась со своими ребятишками, а правила домом одна вековушка Марья с подраставшей Наташкой, – последнюю отец совсем забыл, оставив в полное распоряжение баушки. Скучно было в зыковском доме, точно после покойника, а тут еще Марья на всех взъедается.
– Да што это с тобой попритчилось? – недоумевала Устинья Марковна, удивляясь сварливости дочери. – Какой бес поехал на тебе?..
– Чему радоваться-то у нас? – грубила Марья… – Хуже каторжных живем… Ни свету, ни радости!.. Вон на Фотьянке… Баушка Лукерья совсем осатанела от денег-то. Вторую избу ставят… Фене баушка-то уж второй полушалок обещала купить да ботинки козловые.
– А тебе завидно стало? Нашла тоже кому и позавидовать… – корила ее мать. – Достаточно натерпелась всего Феня-то.
– Чего она натерпелась-то? Живет да радуется… Румяная такая стала да веселая. Уже вот как замуж выскочит… У них на Фотьянке-то народу теперь нетолченая труба… Как-то целовальник Ермошка наезжал, увидел Феню и говорит: «Ужо, вот моя-то Дарья подохнет, так я к тебе сватов зашлю…»
– Ну, Ермошкины-то слова, как худой забор: всякая собака пролезет… С пьяных глаз через чего-нибудь городил. Да и Дарья-то еще переживет его десять раз… Такие ледащие бабенки живучи.
– Не Ермошка, так другой выищется… На Фотьянке теперь народу видимо-невидимо, точно праздник. Все фотьянские бабы лопатами деньги гребут: и постой держат, и харчи продают, и обшивают приисковых. За одно лето сколько новых изб поставили… Всех вольное-то золото поднимает. А по вечерам такое веселье поднимается… Наши приисковые гуляют.
– Эк тебе далась эта Фотьянка, – ворчала Устинья Марковна, отмахиваясь рукой от пустых слов. – Набежала дикая копейка – вот и радуются. Только к дому легкие-то деньги не больно льнут, Марьюшка, а еще уведут за собой и старые, у кого велись.
– Много денег на Фотьянке было раньше-то… – смеялась Марья. – Богачи все жили. У всех-то вместе одна дыра в горсти… Бабы фотьянские теперь в кумачи разрядились, да в ботинки, да в полушалки, а сами ступить не умеют по-настоящему. Смешно на них и глядеть-то: кувалды кувалдами супротив наших балчуговских.
– Петр Васильич, сказывают, больно что-то форсит!..
– Сапоги со скрипом завел, пуховую шляпу, – так петухом и расхаживает. Я как-то была, так он на меня, мамынька, и глядеть не хочет. А с баушкой Лукерьей у них из-за денег дело до драки доходит: та себе тянет, а Петр Васильич себе. Фенька, конечно, круглая дура, потому что все им отдает…
– И то дура… – невольно соглашалась Устинья Марковна, в которой шевельнулся инстинкт бабьего стяжательства. – Вот нам и делить нечего… Што отец даст, тем и сыты.
– Весь народ из Балчугов бежит на Фотьянку… – со вздохом прибавила Марья.
Анна редко принимала участие в этих разговорах, занятая своими ребятишками. Ей было до себя. Да и вообще это была смирная и безответная бабенка, характером вся в мать. Подраставшая Наташка была у тетки «в няньках» и без утыху возилась с ребятами. Эта бойкая девочка в тяжелой обстановке дедовского дома томилась больше всех и жадно вслушивалась в наговоры вечно роптавшей Марьи. До детских ушей долетал далекий гул Фотьянки, и Наташка представляла себе что-то необыкновенное, совсем сказочное. История тетки Фени в ее голове тоже была окружена поэтическими подробностями и сейчас сливалась неразрывно с бойкой жизнью на промыслах. Теперь везде говорили про Фотьянку. Отец Яша в целое лето показывался дома всего раза два, чтобы повидать ребятишек и захватить одежи и харчей. Он сильно исхудал в лесу и еще больше облысел.
– Ну, показывай золото… – приставала к нему Устинья Марковна. – Хоть бы поглядеть, какое оно бывает.
– Погоди, мамынька, будет и золото, – коротко отвечал Яша, таинственно улыбаясь. – Тогда сама увидишь…
– Вот затощал ты, Яшенька, это-то я вижу… Ох, и прокляненное ваше золото, ежели разобрать. А где Мыльников-то?
– Робит с нами на Мутяшке, только плохая у нас на него надежда: и ленив, и вороват.
– Отца-то ты давно не видал? Зашел бы на шахту, по пути ведь…
– Нет, мамынька, достаточно с меня… Обругает, как увидит. Хоть и тяжело на промыслах, а все-таки своя воля… Сам большой, сам маленький…
Появление отца для Наташки было настоящим праздником. Яша Малый любил свое гнездо какой-то болезненной любовью и ужасно скучал о детях. Чтобы повидать их, он должен был сделать пешком верст шестьдесят, но все это выкупалось радостью свиданья. И Наташка, и маленький Петрунька так и повисали на отцовской шее. Особенно ластилась Наташка, скучавшая по отце более сознательно. Но Яша точно стеснялся радоваться открыто и потихоньку уходил с ребятишками куда-нибудь в огород и там пестовал их со слезами на глазах.
– Тятенька, золотой, возьми меня с собой! – каждый раз просила Наташка. – Тошнехонько мне здесь…
– Погоди, возьму… Куда тебя в лес-то, глупая, я возьму?..
– Я обшивать бы тебя стала, рубахи мыть, стряпать, – я все умею.
– А Петрунька как?
– И Петруньку с собой возьмем…
– Погоди, говорю.
– Да, тебе-то хорошо, – корила Наташка, надувая губы. – А здесь-то каково: баушка Устинья ворчит, тетка Марья ворчит… Все меня чужим хлебом попрекают. Я и то уж бежать думала… Уйду в город да в горничные наймусь. Мне пятнадцатый год в спажинки пойдет.
– Вот ты и вышла глупая, Наташка: а Петрунька куды без тебя?
Только с отцом и отводила Наташка свою детскую душу и провожала его каждый раз горькими слезами. Яша и сам плакал, когда прощался со своим гнездом. Каждое утро и каждый вечер Наташка горячо молилась, чтобы Бог поскорее послал тятеньке золота.
Последнее появление Яши сопровождалось большой неприятностью. Забунтовала, к общему удивлению, безответная Анна. Она заметила, что Яша уже не в первый раз все о чем-то шептался с Прокопием, и заподозрила его в дурных замыслах: как раз сомустит смирного мужика и уведет за собой в лес. Долго ли до греха. И то весь народ точно белены объелся…
– Што вы, сестрица Анна Родионовна! – уговаривал ее Яша. – Неужто и словом перемолвиться нам нельзя с Прокопием?.. Сказали, не укусили никого…
– Знаю я, о чем вы шепчетесь! – выкрикивала Анна. – Трое ребятишек на руках: куды я с ними деваюсь. Ты вот своих-то бросил дедушке на шею, да еще Прокопия смущаешь…
– Ах, сестрица, какие вы слова выражаете!.. Денно-ночно я думаю об ребятишках-то, а вы: бросил.
Как на грех, Прокопий прикрикнул на жену, и это подняло целую бурю. Анна так заголосила, так запричитала, что вступились и Устинья Марковна и Марья. Одним словом, все бабы ополчились в одно причитавшее и ревевшее целое.
– Да перестаньте вы, бабы! – уговаривал Прокопий. – Без вас тошно…
– Я тебе, сомустителю, зенки выцарапаю! – ругала Яшу сестрица Анна. – Сам-то с голоду подохнешь, да и нас уморить хочешь…
В сущности, бабы были правы, потому что у Прокопия с Яшей действительно велись любовные тайные переговоры о вольном золоте. У безответного зыковского зятя все сильнее въедалась в голову мысль о том, как бы уйти с фабрики на вольную работу. Он вынашивал свою мечту с упорством всех мягких натур и затаился даже от жены. Вся сцена закончилась тем, что мужики бежали с поля битвы самым постыдным образом и как-то сами собой очутились в кабаке Ермошки.
– Жизнь треклятая! – проговорил Прокопий, бросая свою шапку о пол. – Очумел я с бабами, Яша…
– Погоди, зять, устроимся, – утешал Яша покровительственным тоном. – Дай срок, утвердимся… Только бы однова дыхнуть. А на баб ты не гляди: известно, бабы. Они, брат, нашему брату в том роде, как лошади железные путы… Знаю по себе, Проня… А в лесу-то мы с тобой зажили бы припеваючи… Надоела, поди, фабрика-то?